Сайт жителей города и района
Катайск - это мой город
Гость · Регистрация · Вход
ОБЪЯВЛЕНИЯ НА САЙТЕ *** ***
  • Страница 8 из 8
  • «
  • 1
  • 2
  • 6
  • 7
  • 8
Модератор форума: Ромашка  
Форум » Беседка » Мир увлечений » Книги, которые мы выбираем (Интересные, любимые, вобщем разные)
Книги, которые мы выбираем
Ledi_in_black Вторник, 18.04.2017, 22:30 | Сообщение № 71
Старожил
Группа: Общительные
Сообщений: 691
Статус:
Цитата Абориген ()
Виктор АстафьевКонь с розовой гривой


Как замечательно, что мы помним такую литературу. Совсем недавно давала эту тему своим шестиклашкам.
 
Абориген Среда, 19.04.2017, 09:53 | Сообщение № 72
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:
Цитата Ledi_in_black ()
Как замечательно, что мы помним такую литературу. Совсем недавно давала эту тему своим шестиклашкам.

Ledi_in_black, "давала эту тему" и "проходили эту тему" - два выражения, отражающие самую суть. Учитель дает, доносит, вот бы ещё ученик всё это брал.
В общем, или нам, в свое время, не "давали", или я в буквальном смысле "прошел" где-то рядом с Астафьевым. Только сейчас открываю для себя этого писателя. Сколько жизненной мудрости в нем, сколько боли за простого русского человека и абсолютной нетерпимости ко злу, лжи, чванству, несправедливости.


Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Абориген Суббота, 22.04.2017, 17:58 | Сообщение № 73
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:


Астафьев В. П.

Публицистика. Из Сборника "Да пребудет вечно"
Там, в окопах
Воспоминания солдата

Ответ на анкету журнала "Москва" к 40-летию Победы

Для меня, бывшего окопного солдата, День Победы - самый печальный и горький день в году. Уже за несколько дней до праздника мне тревожно, я не могу найти себе места, мне хочется попросить у кого-то прощенья, покаяться перед теми, кто уже сгнил на бескрайних полях России и в чужом зарубежье, молиться Богу, если Он есть, чтоб никогда это больше не повторилось и мои дети и внуки жили бы спокойно, на успокоенной земле, история которой являет собой позор безумия и безответственности перед будущим и прежде всего перед нашими детьми.
Я не могу смотреть телевизор в День Победы. Он забит хвастливой, разряженной толпой каких-то военных парадных кавалеров и краснобаев, обвешанных медалями, и когда среди них провернется, "для разрядки", инвалид-горемыка, показывают документы и кинохронику - слезы душат меня, и я часто, как и многие окопники, хватившие нужды и горя не только на войне, но и после войны, не могу совладать с собой, плачу и знаю, что во многих семьях дети и внуки уже не пускают к телевизору нашего брата - солдата, боясь его слез, сердечных спазм и приступов.
Хвастливое, разухабистое действо в День Победы особенно кощунственно выглядит в исполнении наших генералов и маршалов. Им бы встать на колени посреди России, перед нашим народом, выбитым на войне, и просить прощенья за бездарность свою, за холопское исполнение дикой воли главнокомандующего, за браконьерство, учиненное в войну с русским народом. А вот маршал Белобородов, так и не одолевший уровень начальной школы, хотя и "прошел академии", и хвастающийся своим батрацким происхождением, со слезами на глазах вещает о том, как одержал "первую победу" под Москвой, освободив город Истру и как отважные солдаты, по горло в ледяной воде, шли через реку Истру.
Как же этим можно хвастаться? Дело происходит под Москвой. Кругом деревни с деревянными строениями, телеграфные столбы, сады, леса, хоть обмотками бы связать плоты, да просто за бревно держаться, а у него солдаты идут, да не идут (врет он, врет!), гонят их по горло в воде. Его, сукиного сына, надо было судить за такую "победу", а он маячит в телевизоре, бахвалится, и ведь не от одной тупости бахвалится, он упоен опытом "руководства" войсками.
На Днепре переправы были тоже не подготовлены, тоже на "подручных средствах" отважные солдаты плыли на смерть. И сколько их доплыло?.. Я-то знаю, как и сколько, сам плавал и тонул в Днепре... Вот бы и назвали хоть раз правдивые цифры, правду бы сказали о том, как товарищ Кирпонос в 1941 году бросил пять армий на юге и как 11-я армия Манштейна перебила все, что было у нас в Крыму. Без флота, с отдаленным тылом, оставив на время осажденный Севастополь, "сбегал" Манштейн и под Керчь и опрокинул в море три армии под "героическим" руководством любимца "отца народов" тов. Мехлиса.
Но этого не будет. Будет гром, музыка, умильные обнимания, подстроенные встречи, "неожиданные" открытия героев и героических дел, прекраснодушие будет, лжепредставление на военную тему и такое, что ущипнуть себя снова захочется и спросить: "Да полно! На какой же войне я-то был?!"
Мой близкий друг Иван Гергель, которого, впопыхах драпая, бросили раненого на поле боя товарищи офицеры, ходившие на рекогносцировку, и которого я уж в последний момент выдернул из-под наступающих танков, понимая, впрочем, опытным нюхом, что они по нам стрелять не станут, не до нас им, двух обмоточных солдатиков, потому как по опушке леса стояли сплошь батареи, брошенные нашими "доблестными" артиллеристами. А вдруг да не все расчеты убегли? Вдруг да лупанут под башню подкалиберным из полуторасотки или из стадвадцатидвухмиллиметрового? Так вот, этот бывший солдатик, полтора года провалявшийся в госпитале, однажды при мне в городе Орске, на своей Родине, насмотревшись телевизора, горько заплакал: "Вот, Витька, как люди-то воевали, а мы че-о-о?.."
Есть и еще мой однополчанин в городе Темиртау - этот уж меня вынул с поля боя, умница, человек прямой, четыре созыва был секретарем райкома, а сейчас большой руководитель, много читающий, думающий, он спросил с обидой меня, глядя на телеэкран: "Когда, Витя, кончат нас унижать ложью? Когда вы перестанете врать?!"
И в День Победы, через журнал "Москва" я хотел бы задать расширенной его вопрос: "Когда нас перестанут унижать ложью? Когда мы перестанем врать? Когда наш многострадальный народ, утопивший фашизм в крови, проложивший и устеливший до Берлина путь телами своими, узнает правду о войне?"
Я уверен, что редколлегия журнала "Москва", в которой столько бывших воинов и честных писателей, несмотря на мое звание рядового, напечатает взволнованное и откровенное мое письмо в подборке ответов на единственный так лаконично, но емко сформулированный вопрос: "Ваш День Победы - 9 Мая 1945-1985 гг.".
Желаю здоровья живым, святости, тишины и покоя павшим.
Прошу печатать ответ без сокращений и кастраций, я от них устал за сорок-то лет. Если не можете напечатать, бросьте мою бумагу в редакционную корзину и больше никогда не лезьте в мою изболелую душу, заключенную в тело, израненное на проклятой войне.

1984

Виктору Петровичу Астафьеву

Дорогой Виктор!
Прости великодушно, но напечатать твой ответ (да не ответ, а исповедь) на нашу анкету не можем. Я бы мог в каких-то местах с тобою поспорить, но не буду этого делать, потому что мне решительно не хочется во второй раз "лезть" в твою "изболевшую душу". Попробовал однажды сунуться в нее в связи с "Пастухом и пастушкой", а потом долго не мог избавиться от душевной отрыжки, вызванной нашим отчуждением. Поверь, мне это больно. Больно потому, что люблю твое редкостное дарование, твое Слово, ну и, разумеется, тебя самого. Если б мне удалось сохранить дружбу с тобой, даже не дружбу (это уж слишком много!), но хотя бы ровные товарищеские отношения, я бы и этим был счастлив.
Три странички искренней исповеди большого писателя не заслуживают того, чтобы их бросить в редакционную корзину, как ты сам советуешь. Это было бы сверхкощунственно. Полагаю, что будет лучше, если они вернутся к тебе не захватанными чужими руками.

Твой Михаил Алексеев.
21 февраля 1985 г., г. Москва

Читать полностью Сборник "Да пребудет вечно"


Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Абориген Воскресенье, 09.07.2017, 12:37 | Сообщение № 74
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:
Памяти Даниила Гранина



Даниил Гранин — Александр Сокуров. Наброски к диалогу

Майя Пешкова

... Так получилось и с «Блокадной книгой», изданной в 2014 году. Сколько сил стоило это здание Наталии Соколовской, восстановить главы, вымаранные отечественной цензурой о случаях каннибализма, о ленинградском деле 49-го года, о разгроме Музея блокады Ленинграда, о судьбах выживших в осаду и избежавших послевоенных репрессий горожанах. Как больно и горько читать о совместных банях мужчин и женщин, как и о ленинградцах, превратившихся в ходячие безразличные мумии.



«Такая книга нам не нужна» — твердил руководитель города на Неве Григорий Романов, и наложивший запрет на ее публикацию. Со значительными купюрами журнальный вариант увидел свет в «Новом мире». Лишь только после того, как Романова перевели на службу в Первопрестольную в 84-ом, «Блокадная книга». увидела свет. Полный текст издали в «Эксмо» только в 2014-ом. Два далеко не молодых человека, Алесь Адамович и Даниил Гранин, записывая блокадников, оставили документ потрясающей силы внукам, правнукам и ныне живущим и их детям.

Цитата из «Блокадной книги» : «Откровенно говоря, мы многого не знали, какие жестокие вещи стоят за привычными словами «ленинградская блокада. Даже мы, прошедшие войну — один в белорусских партизанах, другой — на Ленинградском фронте, казалось, привычные ко всему, были не готовы к этим рассказам. Они ведь, эти люди, щадили нас все годы, но себя, рассказывая, уже не щадят…».

Позволю обратиться к статье «Актеры боялись сниматься в фильме Сокурова про блокаду», опубликованную в «Комсомольской правде» 30 апреля 2010 года

«Документальную ленту «Читаем блокадную книгу» режиссер снимал без репетиций. Получилось так достоверно, что при просмотре идет мороз по коже. Сокурову пришла в голову простая, но гениальная идея: взять «Блокадную книгу» Даниила Гранина и Алеся Адамовича и попросить актеров и простых людей — курсантов военных училищ, младших и старших школьников, студентов, учителей, самих блокадников — прочесть по отрывку вслух перед камерой. А потом смонтировать фильм.
Денег Сокурову ждать было особо неоткуда. Выручил питерский канал «100 ТВ» — телевизионщики оценили значимость работы и сразу предоставили студию для съемок. Снимали одним кадром, без дублей. На каждого уходило минут по десять — двадцать.
Эффект получился потрясающим! Каждый из участников до команды «Мотор!» не знал, что ему предстоит. Будто не фильм смотришь, а сам присутствуешь в реальном времени в осажденном, голодном, умирающем городе. Ветераны, которых пригласили на просмотр, плакали. Плакали и люди в кадре.

— Сокуров не дал заранее прочитать текст, запретил репетировать, — объяснила актриса Лариса Малеванная. — Должны быть непосредственные, живые реакции. Мне, актрисе, без репетиций пришлось трудно. Голос срывался, я запиналась, заикалась, делала паузы… Зато получилось замечательно. Ленинградцы для меня — святые люди. Но, как узнала «КП», многие питерские актеры, узнав, что репетиций не будет, отказались сниматься.



— Как можно отказаться? — удивляется Олег Басилашвили. — Это священная память. Я с радостью и благодарностью согласился.
Леонид Мозговой готов сниматься у Сокурова где угодно. Поэтому приехал без лишних вопросов.

— Сокуров снял с меня галстук, взъерошил волосы, — вспоминает Леонид Павлович. — Когда читал текст, не плакал. Слезы лились, когда смотрел. В этом фильме нет ужасов, зато есть достоверность и подлинность.

Даниил Гранин, по книге которого в соавторстве с Алесем Адамовичем сделан фильм, — сам ветеран войны, и к фильму Сокурова у него вопросов нет.

— У меня никто не спрашивал разрешения на экранизацию. Да это и не нужно, — рассказал Даниил Александрович. — Фильм получился просто прелестный. И прелесть его в том, что он сделан без всякой значительности, монументальности, подкупает непосредственностью. Я как-то боюсь, когда режиссер ставит себе задачу сделать шедевр.

Фильм Сокурова осенью уже произвел фурор на Венецианском фестивале, куда его отвез телеканал «100 ТВ». Затем лента побывала на кинофестивалях в Голландии, Франции и Великобритании, а также в Нальчике.

— Но мне важно понять, как в России воспринимают этот фильм, — говорит Александр Сокуров. — Очень много из того, что могли сказать, в ленте не сказано. Есть обстоятельства, о которых даже сегодня трудно говорить. Этот фильм был гражданским криком. Но не отчаяния, а гнева и боли. Это призыв к обществу посмотреть, какой ценой все дается. В России ничего не бывает однажды». Конец статьи.

P.S. Фильм «Читаем «Блокадную книгу» ни по одному телеканалу не показали, запретили. Зрители только два раза могли его посмотреть на, увы, не существующем нынче местном в Петербурге канале «100 ТВ». Видать, не угоден властям, а значит и теленачальству режиссер Александр Николаевич Сокуров, и его фильм. Видимо, телебоссы думают как, Григорий Романов, зачем зрителям знать о ленинградской блокаде: пипл — ведь он все хавает.

И еще. На церемонии прощания с Даниилом Граниным в Таврическом Александр Сокуров не стал выступать. Но покинув зал, где проходила церемония прощания, Сокурова обступили журналисты, которым Сокуров объяснил, что это мероприятие официальное, чиновничье, не для граждан. Разговаривая с журналистами — по сообщению издания «Коммерсант», Александр Николаевич вспомнил, что Даниил Гранин был единственным представителем своего поколения, который постоянно менялся сам, и все изменения, проходящие в мире, воспринимал с пониманием. «Люди этого поколения редко бывают настолько открыты душой и редко уверены — а Даниил Гранин был уверен — в том, что демократический выбор был правильным. И судя по моим последним разговорам с ним, он был просто встревожен тем, что происходит сейчас в стране» — сказал Александр Сокуров.

Статья полностью

...................................................................

«Читаем Блокадную книгу»
(Россия, Александр Сокуров) 2009 год.





Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Абориген Суббота, 15.07.2017, 20:51 | Сообщение № 75
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:


Иван Алексеевич Бунин

ВЕЛГА

Слышишь, как жалобно кричит чайка над шумящим, взволнованным морем?

В туманной дали, на западе, теряются его темные воды; в туманную даль, на север, уходит каменистый берег. Холодно и ветрено. Глухой шум зыби, то ослабевая, то усиливаясь, — точно ропот соснового бора, когда по его вершинам идет и разрастается буря, — с глубокими и величавыми вздохами разносится вместе с криками чайки… Видишь, как бесприютно вьется она в тусклом осеннем тумане, качаясь но холодному ветру на упругих крыльях? Это к непогоде.

День с самого утра хмурится. Здесь, на этом неприветливом северном море, на его пустынных островах и прибрежьях, круглый год ненастье. Теперь же осень, а север еще печальнее осенью. Море угрюмо вздулось и становится темно-железного цвета. Издали необозримая равнина его кажется выше берега, она уходит в туманный простор на запад, а ветер все быстрее гонит с запада волны и далеко разносит крик чайки.

— Кри-э! — жалобно и пронзительно звучит по ветру. Утром она беспокойно и криво летала над самым прибоем. Море непрерывно крутящимися валами окаймляло берег. Здесь оно, налетая на него с грохотом и шумом, рыло под собою гравий, там, как кипящий снег, рассыпалось с шипеньем и широко взлизывалось на берег, но тотчас же скользило, как стекло, назад, подпирая собою новый крутящийся вал, а вдали расшибалось о камни и высоко взвивалось в воздух. И далеко гудел берег от прибоя… Чайка с криком бросалась между волнами, плавно скользя по воде в их ухабы, выносилась на новой волне до высокого гребня и взлетала вся в брызгах и пене. Ветер вольно носил ее низко над морем.

Но потом она словно устала. Надвигается ненастный вечер, и бессильно качается чайка на ветру, все дальше уходит, белея в тумане, от берега в море… Слышишь, как жалобно раздаются ее радостные стенания?

Вот она уже еле-еле виднеется в сумраке. Быстро спускается темная бурная ночь; чаще и чаще мелькают в море седые космы пены. Шум прибоя растет, ледяной ветер вздымает и бешено срывает волны, разнося по воздуху брызги и резкий запах моря.

— Кри-э!.. — доносится откуда-то издалека, снизу.

Слушай, я расскажу тебе, под шум бушующего северного моря, старую северную легенду.

I


Было это давно, в незапамятное время.

У холодного северного моря жила молодая и сильная Велга. На закат были воды, на восток — песчаный берег, близко за селением сходившийся с небом. Что было там, к востоку, Велга не знала и не хотела знать. Она никогда не ходила к востоку. Не ходил и отец ее, не ходила и мать, не ходила и старшая сестра, Снеггар. Они знали только море.

Возле моря прошло детство Велги. Быстро прошло оно, и весело было ей в детстве! Зимой, когда море только под самым краем неба чернело волнами, а у берегов было покрыто белым снегом, Велга спала в мягком гагачьем пуху и, просыпаясь, видела перед собой живой свет очага среди темной и низкой хижины. Летом, когда светит солнце, дует теплый ветер и вода легко плещется в море, Велга искала на песках яички зуйков и плавунчиков или бегала к прибою, ложилась ничком на берег, а волны с шумом обдавали ее… Так забавлялась она летом, и всегда с Велгой были Ирвальд и Снеггар.

Толстая Снеггар часто смеялась и пела, да не умела она так звонко кричать и так смело кидаться в шумящее море, как Велга. Но Ирвальд умел, и раз Велга сказала ему:

— Отчего ты не брат мне, Ирвальд? Отчего у меня нет брата, которого я любила бы так, как тебя, Ирвальд? Я бы не скучала без тебя долгую зиму.

Он взглянул на нее, улыбнулся и вдруг кинулся к морю.

— Смотри, смотри: гагара! — закричал он ей.
И они, как ветер, гнались друг за другом, убегали туда, где в прибрежных пещерах звонко раздается голос, где у берега громоздятся высокие скалы, а тяжелая вода с шумом поднимается и скользит между ними, шипит и кипит, опускаясь, и с журчаньем, струями сливается с плоского камня. Там дразнили они волны, близко подбегая к ним…

Зачем так быстро прошло детство Велги?

Все нетерпеливее проводила она долгие зимы в хижине, занесенной снегом. Стало ей четырнадцать лет, а Ирвальду — шестнадцать, и часто уходил он теперь за рыбой в море. Но зато как радовалась Велга, когда Ирвальд возвращался!

— Милый Ирвальд, — говорила она ему, — мне хочется плакать, что так долго тебя не было, и хочется смеяться, что я опять вижу тебя!

Но уж выросла и Снеггар большая. Ирвальд забывать стал о Велге. Он часто сидел возле Снеггар и глядел в ее веселое лицо. А Велга издали следила за ними. Не хотелось ей при сестре разговаривать с Ирвальдом. Но, когда он уходил по берегу к своему дому, Велга догоняла его и провожала до самого порога.

— Милый Ирвальд, — говорила она ему, — зачем ты так долго сидел возле Снеггар? Зачем горе мешает моей радости?

И стала Велга петь на берегу моря звонкие песни сквозь слезы. А когда с ней встречались подруги, она замолкала, и лицо ее становилось сурово и гордо.

II


Хижина отца Велги стояла вдалеке от рыбачьего селенья, на каменистом побережье, засыпанном жесткими песками, и в часы прилива море добегало до ее порога.

Если же прилив был в бурю, то оно хлестало даже в окна, затянутые кишками гагары. Тогда Снеггар обрывала песню, бросала в испуге работу и уходила от окон. Старая мать Велги бормотала заклятия и с тревогой прислушивалась к завыванию ветра. Но сама Велга не боялась бури. Она вместе с отцом выходила на мокрый порог хижины, скатывала на ветру сети, а потом вбегала в воду, и холодная вода, поднимаясь и опускаясь, обнимала и мыла ее босые ноги, обдавая их шипящею, серою пеной и опутывая мокрыми бледно-зелеными травами. Велга разрывала их ногами и вдыхала сильной грудью свежий, влажный ветер, поднимала навстречу ему голову, а ветер трепал ее русые волосы. Так стояла она, молодая и стройная, и лицо ее было смело, бирюзовые глаза зорко глядели вдаль. Но только птицы св. Петра носились там крикливыми стаями и по воде взбегали, распустив крылышки, на самые высокие гребни взметывающихся и рассыпающихся водяных бугров.

Девушки стали называть Велгу печальною и злою, потому что никогда не смеялась Велга и не пела с сестрой за работой. Но никогда до пятнадцати лет не бывала Велга печальною и злою. Сердце ее было отважно, как у молодой птицы, и радовалась Велга на бури и море, на солнце и землю, на свою девичью свободу. Только без Ирвальда грустила она: сильно хотелось ей рассказать ему, как хорошо жить на свете.

Ирвальд давно был в море. Утомилась Велга ходить по прибрежью и следить за волнами: хотелось ей крикнуть через море, что утомилась она ожидать Ирвальда, что нельзя ему любить Снеггар, если Велга не может жить без него.

А когда подул теплый ветер с заката и стало опускаться к морю солнце, Велга пришла к сестре и сказала ей:

— Милая Снеггар, хочешь, я расскажу тебе, как ласков летний ветер, как легко пахнет море водой и как мне грустно без Ирвальда?

— Не хочу, — отвечала Снеггар, праздно и спокойно сидя у порога:

Велга ушла от нее, села на берегу и долго слушала, как плещется теплая вода в сумерках. Слезы, как теплая вода, падали на ее руки.

Увидав Ирвальда, она вскрикнула, а он засмеялся и приказал ей носить из лодки и рыбу и сети на берег. Она послушно и долго трудилась с ним, а когда стал подниматься над морем большой бледный месяц, она утомилась, села в пустую лодку и вздохнула ночным ветром.

— Ирвальд, — сказала она, — я ждала тебя — и беспокойно билось и томилось мое сердце. Но когда ты приехал, так легко стало мне!

А Ирвальд сидел, глядел на месяц. Стыдно стало Велге, что он не ответил ей, и она, опустив глаза, спросила его тихо:

— Ты слышал мои слова, Ирвальд?

— Да, — сказал Ирвальд.

И тогда совсем низко наклонила Велга голову и проговорила:

— Возьми меня в свой дом, Ирвальд! Я буду ходить с тобой в море, буду петь тебе песни и работать с тобой. Так сладко жить на свете с тобой!

— Мы никогда не будем жить с тобой, — твердо ответил ей Ирвальд. — Завтра я опять уйду в море, а когда вернусь, возьму за руку Снеггар. Вместе проведем мы зиму, а летом уплывем, как две гагары.

— А я? — медленно сказала Велга и почувствовала, как тяжело застучало ее сердце. — Я останусь одна? — громко сказала Велга.

— Да, — ответил Ирвальд. Тогда Велга быстро прыгнула на берег и быстро пошла по берегу. И когда далеко ушла, кинулась на серый камень и закричала месяцу, что ей больно в сердце, и зарыдала, и упала на камень.

III


Слышишь, как дико завывает ветер во мраке? Неприветливо северное море!

Осень наступила наутро, и зашумели в тусклом тумане отяжелевшие волны. И когда пахнуло на Велгу холодным ветром, вскочила она и бросилась в воду. Но волна поднялась и далеко отшвырнула ее на берег.

— Море не хочет, чтобы я умерла, — сказала себе Велга. — Прежде я должна убить Ирвальда.

И молча возвратилась она домой. Высохли на щеках ее слезы, и спокойно было ее суровое лицо, но темно на сердце.

— Снеггар, — сказала она сестре, — уехал Ирвальд?

— Да, — отвечала Снеггар.

— Когда вернется он? — спросила Велга.

— Когда начнет падать мокрый снег и потемнеет море, — отвечала Снеггар.

Тогда Велга съела рыбы и ушла на порог хижины. Там села она на ветру и просидела весь день, скорбно сдвинув брови. На ночь она вернулась под кровлю, а утром опять вышла за двери, ожидая Ирвальда. И так проводила она дни и ночи, пока не пошел первый, мокрый снег.

«Скоро вернется Ирвальд, — думала Велга, и сладостная горечь обиды томительно вливалась в сердце. — Я убью его, а потом и сама успокоюсь в могиле».

Но Ирвальд не возвращался. Уж надвигались сумерки, и все чаще стала Велга подниматься с порога и, стоя, напряженно глядеть в море. И в сумерках из хижины вышел старый отец Велги. Ветер развевал его длинные седые волосы.

— Велга, дитя мое, — сказал он ласково, — отчего ты покинула родной дом? Вот поднимется зловещая ночная буря, перед которой неутешно тоскует сердце человека. Помоги мне укрепить подпорками стены, положить камней на кровлю из кожи тюленей, и укроемся под кровлю от непогоды и ночи.

От нежных слов дрогнуло сердце Велги жалостью к самой себе, к отцу и к Ирвальду. Она поспешно стала помогать в работе. Ветер валил их с ног и застилал весь воздух водяной пылью, словно в море бушевала вьюга. В самые окна хлестали волны косматой пеной, и в испуге поспешила Велга под кровлю.

Там, в темноте ночи, вдруг вспомнила она, как много лет тому назад, когда Ирвальд был еще ребенком, он остался ночевать в их хижине. Он был в эту ночь ее гостем, и она сама постлала ему постель и поцеловала его, по обычаю гостеприимства, перед сном. Она вспомнила милое ей лицо его, и еще больше овладели ее сердцем жалость и любовь к нему. Тогда она, забыв, что хотела убить его, быстро встала с ложа и в тревоге стала слушать. Ей чудились в шуме ветра его крики, и всю ночь трепетала она от страха и, обессиленная, забылась сном лишь под утро.

Море же стало стихать; в воздухе повеяло дыханием зимнего мороза. И когда Велга проснулась и отворила на дневной свет дверь дома, навстречу ей переступила порог Снеггар.

— Велга! — сказала она. — Буря унесла Ирвальда на дикие острова Ледяного моря и разбила его лодку. Он один теперь в море и ждет смерти от холода, голода и толстых клювов морских птиц.

— Кто сказал тебе? — крикнула Велга.

— Я была у вещей Чарны, и она гадала мне на кишках гагары, — отвечала Снеггар и, закрыв лицо руками, стала плакать.

— Снеггар… — нежно хотела проговорить Велга.

Но брови ее сурово сдвинулись, и она сильной рукой распахнула дверь дома.

IV


Она быстро пошла по прибрежью на север. В холодный темный вечер вступила она в хижину Чарны, теплую от костра, пылающего красным пламенем.

— Научи меня, о, вещая! — воскликнула она перед Чарной. — Укажи путь к Ирвальду!

— Поспеши! — сказала Чарна. — Два дня и две ночи надо плыть к Ирвальду. Не поспеешь к рассвету третьего дня — он погибнет. Но скажи мне, Велга, слыхала ли ты о пустынях Ледяного моря, где так же дико и печально, как в первые дни мира?

Как пойманная рыба, затрепетало сердце Велги.

— Пожалей меня, Чарна, — отвечала она. — Горько мне расставаться с жизнью. Но, если так надо, скажи: что будет со мной?

— Два дня и две ночи проведешь ты в тоске и страхе среди моря, — сказала Чарна. — А когда ступишь на остров, где томится Ирвальд, обратишься ты в чайку, и не узнает он, для кого ты погибла.

Как первый снег, побледнела Велга, но глаза ее сверкнули радостью, и она отвечала Чарне:

— Я иду, Чарна!

— Поспеши, — сказала Чарна. Против ветра, по мокрому песку побережья побежала Велга к шумящему, темному морю. Хотелось ей крикнуть «прости» сестре, отцу и матери, но беспокойно билась у берега лодка на волнах, и быстро прыгнула в нее Велга. На закат, где едва светила кровавая полоса зари, направила она лодку и стояла, качаясь на волнах, и слезы горели на ее глазах, а ветер развевал в темноте ее белую одежду и дул в лицо с Ледяного моря.

V


На рассвете увидела она себя окруженной бледным морем у песчаного пустынного острова. Никого не было на том острове. Только вода взбегала на его песок и белела пеной. «Водяные пастушки» на высоких и тонких ногах бегали у прибоя и искали среди раковин нищи. Но и «водяных пастушков» было мало. На зиму улетают они к берегам, где дуют теплые ветры.

А Ледяное море уже начиналось. Целый день плыла Велга и вступила в те безграничные воды, что уходят на край света и сливаются с небом. Все тяжелее стучали волны в дно лодки, потому что уже нет земли под теми волнами. Дикие северные птицы живут в тех морях, вдали от людей, на скалистых островах. Они сильны и одеты плотным пухом; они всю зиму могут плавать среди льдов и глубоко ныряют в ледяную воду. Тысячи их гнездились на островах, и каждый остров, как снегом, белел птицами. Там были гнезда на уединенных утесах и в норах, под утесами. И в сумерках проплыла Велга мимо самого большого острова.

Он весь, сверху донизу, был покрыт, как серою корой, засыхающим пометом птиц, их перьями и пухом. Птицы длинными рядами сидели на всех уступах скал. Внизу гнездились те, что были поменьше, наверху стояли и дремали самые большие и прожорливые, с белыми животами и черными спинами, с толстыми шеями и маленькими головами, с блестящими глазами в кольцах белого пуха и с огромными уродливыми клювами, с крепкими грубыми лапами и короткими руками без пальцев. Птицы громко разговаривали, а как только наступили сумерки и Велга, обессиленная борьбой с морозным ветром, причалила к берегу на отдых, тысячи их поднялись с шумом над нею, а самые большие загоготали и заревели дико и радостно, стараясь перекричать друг друга… И как снег побледнела Велга, собрала последние силы и опять прыгнула в лодку.

И к вечеру последнего дня показался среди пасмурного тумана высокий и дикий утес на краю света, тот, до которого доходили только могучие викинги и вбили в него железные кольца, чтобы привязывать лодки. Яростный шум и гул бурунов сливался там с тысячеголосыми криками хищных птиц, кружившихся в тумане. А Ирвальд лежал у прибоя, обессиленный предсмертным сном от холода и голода. Он был бледен как морская пена, и в кудрях его был мокрый песок.

— Ирвальд! — крикнула Велга страстно и звонко.

От голоса ее мгновенно очнулся Ирвальд. Хотела Велга крикнуть ему, что она любит его, как в детстве, но не коснулись ее ноги земли, когда она прыгнула с лодки на берег: в воздухе повисла она крылатою белой чайкой, и крик ее раздался жалобно-радостным криком чайки над Ирвальдом. Он мгновенно очнулся от крика — голос друга коснулся его сердца, — но, взглянув, он увидел лишь чайку, взлетевшую с криком над лодкой…

Он уплыл на восток. Она долго вилась над водой, провожая Ирвальда. А когда он сокрылся вдали, закачалась она бесприютною чайкой но ветру. Так тоскует она и доныне, вспоминая утесы в тумане, где когда-то томился Ирвальд. Но в стенаниях ее звучит радость.

1895


Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Галченок Воскресенье, 16.07.2017, 22:39 | Сообщение № 76
Коренной житель
Группа: Общительные
Сообщений: 1102
Статус:
Абориген, спасибо за "Велгу". Прочитала с удовольствием эту легенду. Еще один пример силы женской любви и жертвенности ...

Светя другим, сгораю сам
 
Абориген Четверг, 24.08.2017, 17:43 | Сообщение № 77
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:
Бунин Иван Алексеевич

КОСЦЫ

Мы шли по большой дороге, а они косили в молодом березовом лесу поблизости от нее - и пели.
Это было давно, это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой все мы жили в то время, не вернется уже вовеки.
Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не утративший густоты и свежести, еще полный цветов и запахов, звучно откликался им.
Кругом нас были поля, глушь серединной, исконной России. Было предвечернее время июньского дня... Старая большая дорога, заросшая кудрявой муравой, изрезанная заглохшими колеями, следами давней жизни наших отцов и дедов, уходила перед нами в бесконечную русскую даль. Солнце склонялось на запад, стало заходить в красивые легкие облака, смягчая синь за дальними извалами полей и бросая к закату, где небо уже золотилось, великие светлые столпы, как пишут их на церковных картинах. Стадо овец серело впереди, старик-пастух с подпаском сидел на меже, навивая кнут... Казалось, что нет, да никогда и не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой - или благословенной - богом стране. И они шли и пели среди ее вечной полевой тишины, простоты и первобытности с какой-то былинной свободой и беззаветностью. И березовый лес принимал и подхватывал их песню так же свободно и вольно, как они пели.
Они были "дальние", рязанские. Они небольшой артелью проходили по нашим, орловским, местам, помогая нашим сенокосам и подвигаясь на низы, на заработки во время рабочей поры в степях, еще более плодородных, чем наши. И они были беззаботны, дружны, как бывают люди в дальнем и долгом пути, на отдыхе от всех семейных и хозяйственных уз, были "охочи к работе", несознанно радуясь ее красоте и спорости. Они были как-то стариннее и добротнее, чем наши, - в обычае, в повадке, в языке, - опрятной и красивей одеждой, своими мягкими кожаными бахилками, белыми ладно увязанными онучами, чистыми портками и рубахами с красными, кумачовыми воротами и такими же ластовицами.
Неделю тому назад они косили в ближнем от нас лесу, и я видел, проезжая верхом, как они заходили на работу, пополудновавши: они пили из деревянных жбанов родниковую воду, - так долго, так сладко, как пьют только звери да хорошие, здоровые русские батраки, - потом крестились и бодро сбегались к месту с белыми, блестящими, наведенными, как бритва, косами на плечах, на бегу вступали в ряд, косы пустили все враз, широко, играючи, и пошли, пошли вольной, ровной чередой. А на возвратном пути я видел их ужин. Они сидели на засвежевшей поляне возле потухшего костра, ложками таскали из чугуна куски чего-то розового.
Я сказал:
- Хлеб-соль, здравствуйте.
Они приветливо ответили:
- Доброго здоровья, милости просим!
Поляна спускалась к оврагу, открывая еще светлый за зелеными деревьями запад. И вдруг, приглядевшись, я с ужасом увидел, что то, что ели они, были страшные своим дурманом грибы-мухоморы. А они только засмеялись:
- Ничего, они сладкие, чистая курятина!
Теперь они пели: "Ты прости-прощай, любезный друг!" - подвигались по березовому лесу, бездумно лишая его густых трав и цветов, и пели, сами не замечая того. И мы стояли и слушали их, чувствуя, что уже никогда не забыть нам этого предвечернего часа и никогда не понять, а главное, не высказать вполне, в чем такая дивная прелесть их песни.
Прелесть ее была в откликах, в звучности березового леса. Прелесть её была в том, что никак не была она сама по себе: она была связана со всем, что видели, чувствовали и мы и они, эти рязанские косцы. Прелесть была в том несознаваемом, но кровном родстве, которое было между ими и нами - и между ими, нами и этим хлебородным полем, что окружало нас, этим полевым воздухом, которым дышали и они и мы с детства, этим предвечерним временем, этими облаками на уже розовеющем западе, этим свежим, молодым лесом, полным медвяных трав по пояс, диких несметных цветов и ягод, которые они поминутно срывали и ели, и этой большой дорогой, ее простором и заповедной далью. Прелесть была в том, что все мы были дети своей родины и были все вместе и всем нам было хорошо, спокойно и любовно без ясного понимания своих чувств, ибо их и не надо, не должно понимать, когда они есть. И еще в том была (уже совсем не сознаваемая нами тогда) прелесть, что эта родина, этот наш общий дом была - Россия, и что только ее душа могла петь так, как пели косцы в этом откликающемся на каждый их вздох березовом лесу.
Прелесть была в том, что это было как будто и не пение, а именно только вздохи, подъемы молодой, здоровой, певучей груди. Пела одна грудь, как когда-то пелись песни только в России и с той непосредственностью, с той несравненной легкостью, естественностью, которая была свойственна в песне только русскому. Чувствовалось - человек так свеж, крепок, так наивен в неведении своих сил и талантов и так полон песнью, что ему нужно только легонько вздыхать, чтобы отзывался весь лес на ту добрую и ласковую, а порой дерзкую и мощную звучность, которой наполняли его эти вздохи. Они подвигались, без малейшего усилия бросая вокруг себя косы, широкими полукругами обнажая перед собою поляны, окашивая, подбивая округ пней и кустов и без малейшего напряжения вздыхая, каждый по-своему, но в общем выражая одно, делая по наитию нечто единое, совершенно цельное, необыкновенно прекрасное. И прекрасны совершенно особой, чисто русской красотой были те чувства, что рассказывали они своими вздохами и полусловами вместе с откликающейся далью, глубиной леса.
Конечно, они "прощались, расставались" и с "родимой сторонушкой", и со своим счастьем, и с надеждами, и с той, с кем это счастье соединялось:

Ты прости-прощай, любезный друг,
И, родимая, ах да прощай, сторонушка! -

говорили, вздыхали они каждый по-разному, с той или иной мерой грусти и любви, но с одинаковой беззаботно-безнадежной укоризной.

Ты прости-прощай, любезная, неверная моя,
По тебе ли сердце черней грязи сделалось! -

говорили они, по-разному жалуясь и тоскуя, по-разному ударяя на слова, и вдруг все разом сливались уже в совершенно согласном чувстве почти восторга перед своей гибелью, молодой дерзости перед судьбою и какого-то необыкновенного, всепрощающего великодушия, - точно встряхивали головами и кидали на весь лес:

Коль не любишь, не мил - бог с тобою,
Коли лучше найдешь - позабудешь!

и по всему лесу откликалось на дружную силу, свободу и грудную звучность их голосов, замирало и опять, звучно гремя, подхватывало:

Ах, коли лучше найдешь - позабудешь,
Коли хуже найдешь - пожалеешь!

В чем еще было очарование этой песни, ее неизбывная радость при всей ее будто бы безнадежности? В том, что человек все-таки не верил, да и не мог верить, по своей силе и непочатости, в эту безнадежность. "Ах, да все пути мне, молодцу, заказаны!" - говорил он, сладко оплакивая себя, Но не плачут сладко и не поют своих скорбей те, которым и впрямь нет нигде ни пути, ни дороги. "Ты прости-прощай, родимая сторонушка!" - говорил человек - и знал, что все-таки нет ему подлинной разлуки с нею, с родиной, что, куда бы ни забросила его доля, все будет над ним родное небо, а вокруг - беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством. "Закатилось солнце красное за темные леса, ах, все пташки приумолкли, все садились по местам!" Закатилось мое счастье, вздыхал он, темная ночь с ее глушью обступает меня, - и все-таки чувствовал: так кровно близок он с этой глушью, живой для него, девственной и преисполненной волшебными силами, что всюду есть у него приют, ночлег, есть чье-то заступничество, чья-то добрая забота, чей-то голос, шепчущий: "Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет ничего невозможного, спи спокойно, дитятко!" - И из всяческих бед, по вере его, выручали его птицы и звери лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама Баба-Яга, жалевшая его "по его младости". Были для него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки молочные, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды, знал он молитвы и заклятия, чудодейные опять-таки по вере его, улетал из темниц, скинувшись ясным соколом, о сырую Землю-Мать ударившись, заступали его от лихих соседей и ворогов дебри дремучие, черные тони болотные, носки летучие - и прощал милосердный бог за все посвисты удалые, ножи острые, горячие...
Еще одно, говорю я, было в этой песне - это то, что хорошо знали и мы и они, эти рязанские мужики, в глубине души, что бесконечно счастливы были мы в те дни, теперь уже бесконечно далекие - и невозвратимые. Ибо всему свой срок, - миновала и для нас сказка: отказались от нас паши древние заступники, разбежались рыскучие звери, разлетелись вещие птицы, свернулись самобранные скатерти, поруганы молитвы и заклятия, иссохла Мать-Сыра-Земля, иссякли животворные ключи - и настал конец, предел божьему прощению.

Париж. 1921

[p.s.]"Прелесть была в том, что все мы были дети своей родины и были все вместе и всем нам было хорошо, спокойно и любовно без ясного понимания своих чувств, ибо их и не надо, не должно понимать, когда они есть. И еще в том была (уже совсем не сознаваемая нами тогда) прелесть, что эта родина, этот наш общий дом была - Россия, и что только ее душа могла петь так, как пели косцы в этом откликающемся на каждый их вздох березовом лесу."[/p.s.]


Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Абориген Вторник, 19.09.2017, 21:58 | Сообщение № 78
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:
Бунин Иван Алексеевич

Надписи

Вечер был прекрасный, и мы опять сидели под греческим куполом беседки над обрывом, глядя на долину, на Рейн, на голубые дали к югу и низкое солнце на западе. Наша дама поднесла лорнет к глазам, посмотрела на колонны беседки - они, конечно, сверху донизу покрыты надписями туристов - и сказала своим обычным медлительно-презрительным тоном:
- Чувствительный немец свято чтит эти узаконенные путеводителями "места с прекрасным видом", schone Aussicht. И считает непременным долгом расписаться: был и любовался Фриц такой-то.
Старичок-сенатор тотчас же возразил:
- Но позвольте скромно заметить, что тут есть фамилии и французские, английские, и русские, и всякие иные прочие.
- Все равно, - сказала дама. - "Сию станцию проезжал Иванов седьмой". И совершенно справедливая резолюция следующего проезжего: "Хоть ты и седьмой, а дурак"!
Все мы засмеялись, и, вспоминая некоторые крымские и кавказские места, особенно излюбленные расписывающимися Ивановыми, все более или менее блеснули остроумием над путешествующим обывателем, а старичок пожал плечом и сказал:
- А я думаю, господа, что ваше остроумие над пошлостью этого обывателя гораздо пошлее, не говоря уже о вашем бессердечии и - о лицемерии, ибо кто же из вас тоже не расписывался в том или другом месте и в той или иной форме? Расписывается (и будет расписываться во веки веков) вовсе не один Фриц или Иванов. Все человечество страдает этой слабостью. Вся земля покрыта нашими подписями, надписями и записями. Что такое литература, история? Вы думаете, что Гомером, Толстым, Нестором руководили не те же самые побуждения, что и седьмым Ивановым? Те же самые, уверяю вас.
- Ох, сколь вы привержены к парадоксам, ваше высокопревосходительство, - сказала дама.
Но старичок продолжал:
- Говорят, что человек есть говорящее животное. Нет, вернее, человек есть животное пишущее. И количеству и разнообразию человеческих надписей - если уж говорить только о надписях - положительно нет числа. Одни вырезаны, выбиты, другие начертаны, нарисованы. Одни собственной рукой, другие рукой наследников, внуков, правнуков. Одни вчера, другие десять, сто лет тому назад или же века, тысячелетия. Они то длинны, то кратки, то горды, то скромны, даже чрезмерно скромны, то пышны, то просты, то загадочны, то как нельзя более точны, то без всяких дат, то с датами, говорящими не только о месяце и о годе того или иного события, но даже о числе, о часе; они то пошлы, то изумительны по силе, глубине, поэзии, выраженной иногда в какой-нибудь одной строке, которая во сто раз ценнее многих и многих так называемых великих произведений словесности. В конце же концов все эти несметные и столь друг на друга непохожие человеческие следы производят разительно одинаковое впечатление. Так что, если уж смеяться, то следует смеяться надо всеми. В Риме в таверне написано: "Здесь ели и пили в прошлом столетии писатель Гоголь и художник Иванов", - далеко не седьмой, как изволите знать. А не сохранилось ли надписи на подоконнике в Миргороде о том, что в позапрошлом столетии некто кушал однажды с отменным удовольствием дыню? Весьма возможно. И, по-моему, между этими двумя надписями нет ровно никакой разницы...
- Мне вот сейчас пришло в голову, - продолжал он, - где я на своем веку бывал и какие надписи видел? Оказывается, даже и счесть невозможно. Надписи перстнями на зеркалах в отдельных кабинетах ресторанов. Надписи клинописью. Надписи на колоколе в заштатном городе Чернаве, - имя, отчество и фамилия купца такой-то гильдии, создателя сего колокола. Гиероглифы на обелисках, на развалинах Карнакских капищ. Надписи на триумфальных цезарских арках. Каракули карандашом на голубце возле одного святого колодца в непролазной глуши Керженских лесов: "Поситили грешныи Ефим и Прасковья". Надписи сказочно-великолепной вязью в мечети Омара, в Айя-Софии, в Дамаске, в Каире. Тысячи имен и инициалов на старых деревьях и на скамейках в усадьбах и городах, в Орле и Кисловодске, в Царском Селе и в Ореанде, в Нескучном и в Версале, в Веймаре и Риме, в Дрездене и Палермо. Больше же всего, конечно, эпитафий. Где? Опять-таки даже счесть трудно. На деревянных и каменных крестах, на всяческих мавзолеях, на гранитных и сикоморовых саркофагах, на пеленах мумий, на медных досках, на железных плитах, на урнах и стелах, на драгоценных шалях, покрывающих гробы халифов, на скользких полах средневековых соборов и на столбиках из песчаника. Я глядел на эти надгробные паспорта в степях и пустынях, на Чернавском погосте и на Константинопольских Полях Смерти, на Волковом кладбище и под Дамаском, где среди песков стоят несметные рогатые бугорки из глины в виде седла, в Московском Донском монастыре и в Иосафатовой долине под Иерусалимом, в Петропавловском соборе и в катакомбах на Аппиевой дороге, на берегах Бретани и в сирийских криптах, над прахом Данте и над могилой дочурки Фени в Задонске. А, есть отчего впасть в парадоксальность, сударыня! Вы скажете, что вы говорили не о том. Вас, как и многих других, возмущают надписи вот вроде этих, то есть те, что вкривь и вкось покрывают развалины романтических замков и башен, внутренность вышки над куполом римского Петра, ворота на Байдарском перевале, верхушку пирамиды Хеопса, скалы в Дарьяльском ущелье и в Альпах, где они бьют в глаза издалека, пишутся запасливыми путешественниками красной и белой краской? Вас приводит в негодование проявление пошлости, обывательщины, как говорят в подобных случаях, - дерзость мещанина, прикладывающего свою руку всюду, где он ни ступит?
- В негодование я не прихожу, - сказала дама, - но что надписи эти в достаточной мере противны, не скрываю. Вы, ваше высокопревосходительство, нынче в философском настроении и хотите высказать, очевидно, ту бесспорную истину, что все, мол, суета и что перед лицом господа бога совершенно равны и Данте, и какая-то Феня. Мол, река времени в своем теченье уносит все дела людей, то есть и Хеопса, Фрица, и Иванова первого, и Иванова тысячу семьсот семьдесят седьмого. Вы эту Америку открыли? Да?
Но старичок только усмехнулся.
- Вы как нельзя более проницательны, мой старый друг, - ответил он. - За свою долгую жизнь я пришел к чудовищным выводам относительно человеческого ума и человеческой осведомленности насчет даже самых бесспорных истин и насчет возможности еще долго напоминать их без всякого риска. Кроме того, мне просто всегда очень нравились старые истины, с годами же я становлюсь прямо обожателем их, ибо ведь это только истерическим поросятам из нынешних модернистов простительно думать, что мир лет десять тому назад стал совершенно неузнаваем по сравнению со всей предыдущей мировой историей. Было время, когда и я весьма немногим отличался от прочих. Прочие посягали на Иванова седьмого, а я смотрю, бывало, на клинопись и думаю: "Хоть ты и Вавилон построил и Сезостриса, как говорится, на голову разбил, а дурак!" Ну, а теперь я снисходительнее отношусь и к Навуходоносору и к Иванову.
- И даже с нежностью, - сказала дама.
- И даже с нежностью, - подтвердил старичок. - Только, знаете, я даже и в былые времена был порою ей подвержен. Вот хоть бы это: "Посетили грешные". Помню, прочитал - и расчувствовался ужасно. Ах, до чего хорошо! Казалось бы, зачем они расписались? И что мне в этой Прасковье, в этом Ефиме? А вот хорошо, и прежде всего как раз потому, что это не Карл Великий, а именно какой-то никому неведомый Ефим, оставивший для меня, ему тоже неведомого, как бы частицу своей души в один из ее самых заветных моментов. А эти изодранные перстнями, точно паутиной покрытые зеркала в кабацких кабинетах? Неужели они никогда не трогали вас? Ведь вы только подумайте: там, где-то в зале, играла музыка, а некто пьяный слушал, плакал, думал, что нет в мире несчастнее его судьбы, нет выше его чувств, и повторял, что его "лебединая песня пропета", разрывал себе душу сладкими воспоминаниями о том будто бы счастье, которое будто бы было "когда-то". Пошлость, цыганщина? Но разве важно, отчего именно счастлив или несчастлив человек? Все слезы одинаковы, все они капли одной и той же влаги! Да и не так уж отличен человек от человека, моя дорогая. Раз ты Иванов и я Иванов - в чем разница? В том, что ты седьмой, а я семнадцатый? Имя Иванова, написанное на могильном кресте, конечно, звучит иначе, чем тогда, когда оно написано на садовой скамейке или в ресторане. А ведь, в сущности, все человеческие надписи суть эпитафии, поелику касаются момента уж прошедшего, частицы жизни уже умершей.
- Меня коммивояжеры, счастливы они или нет, все-таки не умиляют, Алексей Алексеевич, - сказала дама.
- А в иной час, - возразил старичок упрямо, - мне черт с ним, что он коммивояжер, раз этот "иной час" есть час его великой скорби или радости. Нет, надписи на зеркалах меня ужасно всегда трогали! Трогали и инициалы на скамейках и деревьях, вырезанные тоже по случаю того, что когда-то "была чудесная весна" и "хороша и бледна, как лилея, в той аллее стояла она..." Тут опять то же самое: не все ли равно, чьи имена, чьи инициалы, - Гете или Фрица, Огарева или Епиходова, Лизы из "Дворянского гнезда" или ее горничной? Тут главное все-таки в том, что была "до ланит восходящая кровь" и заветная скамья, что "шиповник алый цвел" (и, конечно, отцвел в свой срок), что блаженные часы проходят и что надо, необходимо (почему, один бог знает, но необходимо) хоть как-нибудь и хоть что-нибудь сохранить, то есть противопоставить смерти, отцветанию шиповника. Тут вечная, неустанная наша борьба с "рекой забвения". И что ж, разве эта борьба ничего не дает, разве она уже совсем бесплодна? Нет, тысячу раз нет! Ибо ведь в противном случае все пошло бы к черту - все искусства, вся поэзия, все летописи человечества. Зачем бы все это существовало, если бы мы не жили ими, то есть, говоря иначе, не продолжали бы, не поддерживали жизнь всего того, что называется прошлым, бывшим? А оно существует! У людей три тысячи лет навертываются слезы на глаза, когда они читают про слезы Андромахи, провожающей с ребенком на руках Гектора. Я сорок лет умиляюсь, вспоминая умиление, с которым выводили свои каракули Ефим и Прасковья. И посему да здравствует во веки веков и Андромаха, и Прасковья, и Вертер, и Фриц, и Гоголь, и Иван Никифорович, полтораста лет тому назад скушавший в Миргороде дыню и записавший сие событие!
И, поднявшись со скамьи, старичок снял шляпу и, странно улыбаясь, потряс ею в воздухе.

28 июня. 1924



Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Абориген Суббота, 07.10.2017, 21:07 | Сообщение № 79
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:
Иван Алексеевич Бунин

БОЖЬЕ ДРЕВО

14 июня.

Сад в нынешнем году снял у нас мещанин Богомолов. Стеречь его прислал своего земляка, однодворца из-под Козлова.
Явился этот однодворец в усадьбу и поселился в шалаше в главной аллее как-то совсем незаметно. Мы узнали о его существовании только вчера. Пошли гулять, вошли в аллею и видим, что под липой против шалаша дымится костерчик, а на него стоит смотрит какой-то мужик. Подходим ближе - мужик шутливо, с усмешкой опускает руки по швам, вытягивается:
- Господам дворянам почтение!
Мы приостановились:
- Доброго здоровья. Караульщик?
Он снял шапку и уже без всякой шутливости, низко, истово поклонился:
- Так точно. Буду караулить, вам и хозяину угожать.
- Так... Надевай шапку-то.
- Ничаго, и без шапки постоим. Вы господа, я мужик. Бог лесу, и то не сравнял.
- А откуда ты и как величать тебя?
- Козловский однодворец, Знаменской волости, сельца Прилепы. А звали Яковом. Яков Демидыч Нечаев.
И все так ладно, бодро. Что однодворец, сразу заметно - по говору. Возраста неопределенного, - лет под пятьдесят, должно быть, хотя можно дать и меньше, - наружности довольно обычной, но чем-то очень приятной. Посконная рубаха, такие же портки, на ногах лапти, - все не новое, поношенное, но опрятное. Глаза живые, немного насмешливые и прищуренные, умудренные наблюдательностью и житейским опытом, в соответствии с небольшой кое-где седеющей бородой, которая еще курчавится и, видно, была когда-то черной. Но в звуке грудного голоса и во всей повадке есть в то же время что-то молодое, простодушное. Представившись, надел шапку и опять усмехнулся:
- Вот чаек себе налаживаю. Самоварчикя, признаться, нету, да эта одна баловство, и из чугунчикя попьем...
Мы заглянули в шалаш, - там, конечно, все как полагается: красная подушка и затертый, ссохшийся от старости полушубок на соломе, ржавая одностволка в уголке, обрубок широкого пня при входе, а на нем горбушка черного хлеба, толстая чайная чашка, самодельный ножичек...
- Домок, как у зайца тяремок, - еще раз пошутил он. - Милости просим гостями быть...
В саду было сумрачно от туч, с поля дул мягкий ветер. Мы взглянули сквозь листву на небо:
- А как думаешь, будет дождь?
Он, прищуриваясь, тоже поднял лицо кверху:
- Кабыть так. Маяго кобелькя нынче что-й-то весь день не видать, весь день на гумне мышкуя. А это уж обязательно к дожжу, она, мышь-крыса усякая, перед дожжем сильней пахня. Ну, що ж, и помоча маленько, авось не сахарные, не растаем...
Говор старинный, косолапый, крупный. Он говорит: що, каго, яго, маяго, табе, сабе, теперь, но все как-то так, что слушать его большое удовольствие. Иногда, конечно, сбивается на обычный народный язык наших мест.
Когда мы отошли и пошли по аллее дальше, он стал собирать в траве сухую листву и сучки и, подбрасывая их в огонь, стал негромко напевать (вернее, приговаривать):

Сова ль моя, совка,
Сова ль моя, вдовка,
Где ж ты бывала,
Где ж ты лятала?


Мы невольно засмеялись - так ловко у него это выходило - и опять приостановились:
- Как, как?
- А вы раззе ня знаятя? - ответил он, тоже засмеявшись. И тотчас же без всякого смущения, с видимой охотой, слегка поднял свой грудной голос:

Где ж ты бывала?
Где ж ты лятала?

И стал пошевеливать плечами, покачивать головой:

Нихто совушку ня знал,
Нихто ее не спознал,
Спознали два луня,
Спознали два друга:
- Ты приветь мине, луня,
Поди замуж за мине!


- А она, значит, не жалае, не хоча, - сказал он, смеясь, и опять запел шутливо и жалостно:

А она не хоча
Ды как захохоча!
Назад сторонилась,
У лес завалилась -
Кверху ногою,
Об пень головою...
Ах, що ж это в лесе?
Каго это беся?


15 июня.

Погода все хмурится, от скуки ездили в Осиновые Дворы, за коновалом. Перед вечером опять пошли в аллею, к шалашу. Посидели, поговорили с Яковом. Спрашиваем:
- А ты, значит, куришь, Яков Демидыч?
- Я-то? - сказал он. - А я все могу. Могу курить, могу и цельный год так ходить. Мая душа прямая, все примая, и мед, и тот прет. На гулянках и покурить ни плохо.
-- А насчет водочки как?
- А я человек мирской. Що Илья, то и я, що Евсей, то и все. Хто ж от нее откажется? Не пьют на небеси, а тут кому ни поднеси. Зашел так-то праздник престольный - отчего ж нямножко не погулять, не потратиться? Я ня жадный, я добродушный. Их, денег, жалеть нечево. Понурая голова и с рублем пропадае!
Потом поговорили о том, что и как, надо полагать, уродится нынешним летом в саду, в поле. Он с удовольствием поддерживает всякий разговор. Очень словоохотлив, однако не болтлив. Главная черта его, кажется, заключается в неизменно ровном и отличном расположении духа. То и дело с неподражаемой легкостью и приятностью надо всем подшучивает, подтрунивает.
Между прочим, спросил:
- А вы що ж, господа, только лето тут, а то все в Москве?
И стал трунить над Москвой, над воображаемыми московскими белоручками, щеголями - и рассказал целую историю о том, как будто бы приехал однажды в деревню некий московский "обуватель", то есть обыватель, как он ничего не ел, не пил, брезгуя всем деревенским, и как неудачно сходил он за нуждой за избу: сел там да так замечтался о московских кушаньях, что собаки ему "причинное место" оторвали.
- Он как вскоча: ах, що ж мне, мол, таперь делать, да за ними, - не успел и штанов подхватить, - a оне по деревне да прямо в народ, на улицу, а там девок цельный карогод...
Начал рассказ шутя, отрывисто, но тотчас стал увлекаться, глаза, брови заиграли, быстро меняя выражение, изображая то мужиков, то чванного москвича, то подкрадывающихся к нему собак, а потом вдруг вскрикнул, как бы от внезапной боли, подскочил, ударил себя по ляжкам, затопал лаптями, - бросился, значит, бежать, - и согнулся, повалился вперед, хохоча вместе с воображаемыми девками.
- Ах, батюшки, да що ж эта такое, вот срам-то, девки!
- А ты был когда-нибудь в Москве? - спросили мы.
- А на що она мне? - сказал он с веселой небрежностью. - Мы люди простые, черные. Там, говорят, нажива одна, людодерство, усе норовят друг над другом поверхность одержать, друг у друга что ни есть ухамить... А вы, я слышал, на степь ездили?
- Да, - ответили мы. - Да это только так говорится степь, а это просто ровная местность. У нас настоящих степей нету.
- Эта правда, у вас тут буераков много, - сказал он. - А вот как выедешь за Елец, за Задонск, прямо душа радуется, конца-краю этой степи не видать, до самого синя-моря идет, до Нагая. И чаво только нету там! И овсы, и ячменя, и твяты (цветы) усякие, и ковыль белый, седатый... Я так полагаю, лучче нашей державы во всем свете нету!
Потом рассказал, где, в каких "странах" он бывал - "за самый Царицын подавался", - какие "народности" видел, и я все дивился, сколько употребляет он слов старинных, Древних даже, почти всеми забытых: изнугряться вместо издеваться, ухамить вместо урвать, варяжить вместо торговать, огонь взгнетать вместо зажигать... Нагайцев он назвал кумане, - древнее название половцев, - конину маханиной. Формы у него тоже свои: "Он неладно думал об мужиков", сказал он, например, про москвича. А про своего кобелька так:
- Он любит воять в темные ночи.

16 июня.

Нынче жарко, парит, на дворе тепло пахнет разогретой муравой, из-за ярко-зеленых вершин сада ослепительно белеют великолепно круглящиеся облака.
Перед завтраком вышел пройтись, иду по аллее, слушая птиц, на все лады заливающихся в солнечном саду, а впереди Яков: тащит к шалашу тяжелое ведро, из которого точно серебряными рыбами выплескивается порой вода, и вниз по его рубахе и порткам течет пестрая, радостная сеть света и тени. Голова опущена, шапка с затылка сдвинута на лоб. Догнал, шутя спрашиваю:
- Что, Яков Демидыч, не весел?
Живо поднял голову, глаза тотчас заиграли:
- Чем не весел?
- Да как же, - шапка на лоб, идешь грустный.
- Чем грузный?
- Да не грузный, а грустный, скучный.
- Скушный? Никак нет. По чем мне скучать? Скучать не годится. День меркнет ночью, человек печалью. А мне скучать не по чем, я завсегда довольный. Вот добыл водицы в людской избе, сейчас кашку сабе совостожу... Я люблю по садам сидеть, люблю, кода ветвей много, а у вас этого вволю, сад отменный. У вас тут благодать, мне тут скучать нечего. Кобель, как говорится, жрет месиво, а и то живет весело. А я хрещеный человек. Я, господа хорошие, - сказал он уже совсем твердо, сдвинув свободной рукой шапку со лба назад и взглянув прямо в лицо мне своими прищуренными бодрыми глазами, - я живу, как бог вялит, я, как говорится, божья древо: куды ветер, туда и она...
Я свернул за шалашом в солнечную аллею из акатника. Облака белоснежными зевсоподобными главами вставали из-за столетних берез на валу, за лощиной все великолепнее. На припеке горячо и сладко пахли травы, цветы, крапива. В фруктовом саду, с блаженной беззаботностью, игриво и томно выводила свои флейтовые переливы иволга... Отчего так особенно прекрасно все старинные, старые березы, например? И я стал думать о жизни наших дедушек, бабушек, которая кажется мне всегда такой счастливой. Пройдя аллею, я пошел назад и опять вернулся к шалашу. И что же, как нарочно, услыхал? Яков, спиной ко мне, сидел на корячках перед земляной печуркой, которую он уже вырыл под липой против шалаша, ставил в ярко-оранжевый огонь, распаленный в ней, чугунчик с водой и опять пел, - вполголоса, нежно и жалобно:

Мой стон и грусти люты
Вообрази сабе
И вспомни те минуты,
Как был я люб табе...


И, приподнявшись, разогнулся и ладно топнул лаптями:

Ах, сыпься, горох,
На двенадцать дорог,
Кода буду помирать,
Тода буду подбирать!


- Яков Демидыч, - сказал я, подходя, - где ты мог эту песню слышать?
- Какую? - спросил он, оборачиваясь.
- А вот эту, про стон и грусти люты? Теперь таких песен не поют, эта песня старинная и к тому же господская.
- Это правда, - ответил он, - эта песня томная. Но только я таких много знаю. Могу эту сыграть: "Я не помню в оный час твоея досады", а еще "От несклонности твоей дух во мне метется", а еще "Мне припятства ни по чем, не спасусь любови". Могу и про девок: "Есть-ли девки все метрессы, бросим мудрости и мы..." Ведь мы, однодворцы, в старые времена тоже, бают, господа были. Над нами барские и теперь еще смеются: ты, мол, галман, чьих господ барин?
- Кстати, - сказал я, - что ж ты до сих пор ничего не рассказал нам про себя? Есть ли у тебя семья, двор, свое хозяйство, что ты зимой делаешь?
- Да ведь вы мине про то не спрашивали, - ответил он. - А сам я не насмелился. А ну-ка вам это безо всякой надобности? А семьи у мине нету, первая жана померла давно, а другая ушла, не пожелала со мной жить, соскучилась, значит. А сыновья, какие остались, один в солдатах, а другой во двор пошел, сапожничает, пьяница и дурак, по совести сказать, каких мало... Постойте-ка, вас, никак, к столу кличут?
- Ну, видно, до вечера, - сказал я и пошел в дом. Божье древо - это очень неплохо сказано.

17 июня.

Жить, говорит Яков, надо так, как жили деды, прадеды. Новшеств, однако, не отвергает:
- Вот, скажем, теперь молотилки пошли. Що ж, эта не бяда. Бывалыча, как станем гужом, в двадцать цепов, да как вдарим враз - заслушаешься, до чего ладно выговаривая! Ну, а в сырую погоду, знамо дело, молотилка куда удобней.
Царя ни в чем дурном не винит:
- Министры виноваты. Вроде как господские бурмистры в прежнее время...
Богатым он не желал бы быть: объешься, обопьешься, будешь по перинам валяться, а пух человеку вреден, имеет будто бы свойство "притягивать". Но жить в достатке, конечно, не прочь бы.
Смерти не боится, - по крайней мере, утверждает так. Сказал с нарочитой развязностью:
- Вона, чаго ее бояться! Все равно, никто жалеть не будя. Лес по дереву не тужит!
Беседуя, он все время пристально работал: делал себе лозниковую дудку, я, говорит, люблю эти дудки и жилейки, буду вам играть "Во лузях", лучше этой песни во всем свете нету: "Расцвяли твяты лазоревые, понеслись духи малиновые..."
Пишу в библиотеке. Окна в сад открыты, подоконники горят на солнце. На подоконниках насыпаны и сохнут, сладко пахнут лепестки роз. В саду - радость, зелень, птицы, прекрасное летнее утро. И все время с удовольствием вспоминается присутствие в усадьбе этого милого человека.

18 июня.

Едем в Субботино, на станцию, встречать городских гостей.
Собираться запрягать стали тотчас после завтрака, хотя поезд приходит четверть пятого. Впрочем, запрягали, как всегда, часа два: покуда тарантас выкатили из каретного, покуда его подмазали, покуда сбрую собрали, покуда лошадей вычистили и напоили...
Я, принарядившись, вышел из дому и пошел посмотреть, исправно ли переднее колесо, которое уже два раза посылали к кузнецу. Опять чудесный, праздничный какой-то день. Зной, блеск, потом это детское удовольствие при мысли о поездке. Тарантас уже весь такой горячий, что прикоснуться нельзя, лакированные крылья зеркально сияют, нагретая кожа фартука пахнет необыкновенно приятно... Яков с узелком под мышкой и с вальком в руке шел через двор к воротам.
- Ай в город? - спросил он, с усмешкой щурясь от солнца и приостанавливаясь. - Вот иду на речкю по своему вдовьему делу, постирушечкя есть кое-какая... А вы в город? Що ж вы в такой вар, в самую жару средидневную? - сказал он, испытывая, видимо, большое удовольствие от этой жары и обилия света.
Я ответил, что едем гостей встречать, на станцию.
Он засмеялся:
- Ну, эта еще вволю на станции насидитесь! Она беспременно опоздает, машина-то. Ведь она как идет? Я так-то, кода еду по ней, захочу соскочу, земляники наемся и опять ее догоню... А гостечки, это ничаго, хорошо. Я, прежнее время, эта любил, - погостевать, попировать у хорошего соседа. У нас в старину село богатая была, сходка, бывало, соберется - все тузья, бояре, угошшали радушно, на полный рот. Бывало, не выдерешься с этого пиру, беседы: только поднялся, - ну, мол, спасибо, соседушка, сладок мед, да не по две ложки в рот, ко двору пора! - опять силком на лавку валят: стой, сват, давай еще по единой, по стремянной выпьем!
- Это что же за стремянная такая? - насмешливо спросил Илюшка, подходя к тарантасу с дугой.
- Вот и вышел Иван, - сказал Яков. - Как же ты не знаешь? Эта, значит, по самой последней, когда уж в стремя становишься, ко двору едешь. Это ведь у вас, у барских, бедного на пиру обносят, ложкой кормят, стеблом глаза колят, кажный стаканчик считают...

19 июня.

Погоду сглазили, нынче весь день льет.
Началось еще со вчерашнего вечера. Мы, по счастью, вернулись вовремя, к ужину (проездивши даром, гости обманули). Но едва вошли в дом, как понесло таким вихрем, что свету божьего не стало видно. Весь вечер бушевал настоящий ураган, молнии, удары, ливень ужасные. Я любовался грозой, сидя в темной библиотеке, поминутно оглушаемый громом и ослепляемый каким-то жестяным зелено-белым пламенем, до неправдоподобия светло озарявшим комнату, вслед за которым мелькал фиолетовый отблеск, а потом заливало чернильным мраком. К десяти стало понемногу стихать, гром стал отходить, раскатываться все дальше, небо над садом расчистилось, в комнате посветлело от месяца, показавшегося из-за сада, из-за его мокрых мотающихся ветвей. Месяц был странный совсем оранжевый. В небо над ним быстро неслись лиловатым дымом остатки туч. Я заснул при открытых окнах, с надеждой на чудесную погоду, - так сладко успокоилось все к полночи и так мирно, счастливо щелкал соловей в таинственно-тихом саду. Однако нынче опять льет, шумит по крыше с самого утра.
После вечернего чаю надели высокие сапоги, накинули резиновые плащи и пошли в шалаш. Это у нас уже входит в привычку, да и некуда больше пойти. Аллея размыта, закидана оборванной листвой, сучьями, всюду все пересыщено водой, - трава, земля, зелень деревьев, черная солома шалаша. Дождь теплый, но все же не настолько, чтобы сидеть в одной рубахе. Однако Яков сидел на сыром ветру, дувшем в шалаш, без полушубка и без шапки. Пристроившись на своем пне, положив нога на ногу и приподняв правое колено, он чинил себе рубаху, неловко, но смело действуя огромной, так называемой, цыганской иглой. Увидев нас, поднял голову:
- Вона, как нарядились! Жидки вы, господа дворяне, на расправу! А дожжок, правда, словно нанялся, прости господи. Мой кобелек и тот не вытерпел: забился в салас, весь день почивает. То, бывало, не докличешься, а нонче и Аниска не мила.
- Какая Аниска?
- А ваша, стряпухина. Он с ней так сдружился, часу не может без ней быть. Набегаются, накатаются по двору - и под водовозку, либо под крыльцо: обнимутся и спят, как брат с сестрой, даже глядеть умильно.
- Умильно-то умильно, - сказали мы, - а вот как ты ухитрился ночевать тут прошлую ночь? Смотри-ка, что у тебя в шалаше, - во все дыры течет. Надо сказать работникам перекрыть его, как опогодится.
- Нет, я ночевал смирно, - ответил Яков. - Она протекать-то как следует стало только нонче. А дожжок, это для хлебов теперь первое дело. Я люблю всякую погоду. Все хорошо, все слава богу. Вы вчера поехали, а я думаю: ой, прихватит моих господ к вечеру! Ну, и правда, и грозу же разыграл господь! Как полыхнет, полыхнет - хоть деньги считай. На селе, говорят, избу зажгло, у сотского двух ребят убило, у князя в саду самое толстолетнее древо повалило...
- Ну, вот, а ты говоришь, все хорошо, - сказали мы.
- А как же быть-то? - возразил он. - Убило - значит, не подвертывайся. Що, значит, кому назначено, всякому свой жребий, на это обижаться нельзя. Бог и колосьев не сравнял. Один дурак, другой умный, один богатый, другой побирушка, он помер нонче, а я завтра...
Потом, пристально и с удовольствием следя за своей работой, поднимая рубаху на свет и оглядывая, не протерто ли еще где, стал рассказывать про себя, про свой жребий:
- У нас двор в старину знаменитый был. Да знамо дело - стали делиться, ну и изничтожились. Мне земли пришлось всего полторы десятины. Да що ж я, я не жадный. Я своей скудости не стыжусь: чем девчонка виновата, что юпчонка маловата? Одна беда - детей много было. Жанили рано, а она и наваляла мне их - баба, правда, отменная была. Я с ней осемнадцать годов отжил и девять человек наплодил.
- Значит, любишь это дело? - пошутили мы.
Он тотчас же, в угоду нам, подхватил шутку.
- Баб-то? А кто ж их не любит? Да я и теперь не откажусь, подавай какую хочешь. При старости при такой не требуют никакой, у чужом у краю и с рябой как в раю. Вон, бают, господа какие-то ярусные капли пьют, чтоб, значит, яровитей быть, а я и без них, как дорвусь, в рукавицах не оттащишь: старая кобыла борозды не испортит! А детей, говорю, правда, много нарожал. Ну, только их почти всех бог по одному прибрал, мне и стало посвободнее. А как и жана померла, я семь годов вдовцом ходил. Думал, так и свекую. Ан суседки зачали сбивать, что ж ты, мол, как обсевок какой в поле, рубахи некому постирать... Жанись да жанись, я и послухался. Тут как раз брата моего старшого убили, я и думаю себе...
- Постой, как убили? Кто убил?
Он мотнул головой и засмеялся:
- Казаки убили, пропади они пропадом. Они ведь страшные жадные, вредные, черти. Брат, правда, чуточку неладно сделал - приловчился у них в отарах овечек поворовывать, а они и поймай его. Схоронились так-то в яруге, в балке, а как завидели, что он ярку по полю в сумерках на себе прет, выскочили и давай его нагайками парить, по ушам да по чем попадя глушить... Так до смерти и засекли. Ну, а я в тую пору и жанился. Думал, думал, за кого бы, дескать, посвататься? Кто, думаю, за меня за такого пойдет, за старого и вдового? Ан все случай. Зашел раз к невестке, ко вдове братниной, а там нищенка, дурочка сидит, хлебушка зашла попросить. Я ее и испрашиваю, смеху ради: "Что ж ты, дескать, шатаешься, побирушкой ходишь? Ты бы замуж шла, ты еще здоровая. Авось, мол, ума большого там с тебя не спросят". - "Да что ж, говорит, за хорошую голову пошла бы". Ишь ты, мол, какая шустрая! За хорошую! При твоей дурости и бедности тебе нечего разбирать. Да вот тебе, к примеру, хорошая голова, - дескать, я - пойдешь за меня? Ты, мол, не гляди на мою старость: стар пестрец, да уха сладка. Ну, а она, понятно, рада-радехонька. Кто ж ее такую-то опричь вдовца возьмет? Дундук, бестолковая, побирушка, а красотой так даже я перед ней король. Повенчались наране Успенья, а она пожила осень да зиму, а на Фоминой и пятки салом подмазала: ушла. Меня, говорит, любовники жамками кормили, а ты кобель, у тебя нету ничего... Понятно, обыкла шататься, работой скучает, ну и ушла, слава богу...
- Так ты теперь и живешь один? - спросили мы.
- Так вот и живу, - подтвердил он, вставая и складывая рубаху с видимым удовольствием от доделанного дела. - Так и живу, бояре хорошие, - сказал он, легонько вздыхая. - Когда будем помирать, тогда будем горевать. А пока вот по садам сижу, а зиму хожу, волну бью по суседским дворам. Дома я долго не люблю сидеть, к дому у меня охоты нету.
- Ну, а дети твои? Они дома живут?
- Дети у меня никуда, - сказал он. - Один сын, слава богу, на казенных харчах, в солдатах, другой хромой, пьяница, сапожник... Сапожник, сапожник, а родному отцу без пятака латки на сапог не положит! А как у самого нужда - сейчас к отцу. "Батя, помоги!" Ну, и помогаю по силе-мочи...

21 июня.

И вчера весь день лил дождь. Нынче очень свежо, сильный северо-западный ветер, все небо движется сумрачными и величественными облаками, купоросно ярка зелень сада.
Яков вчера отсыпался на печке в людской, - "прозяб маленько"! Нынче с необыкновенной бодростью помогает Николке таскать с гумна старновку, покрывать шалаш, выгребать из него старую, гнилую, пахучую солому. Шалаш стал теперь желтый, виден в аллее издалека. Аллея вся завалена обломанными бурей ветвями с зеленой листвой... Яков, конечно, не унывает:
- Ничего! Авось не первая волку зима! Мы этих бурей не боимся!
И опять умиляется, художественно восхищается на кухаркину девочку, которая, в одной грязной рубашонке, опять весь день катается с его кобельком по холодной и мокрой траве на дворе.
- Он все будто грызет ее, а она будто боится, отбивается... А вчерась что сделала? Видела, как работники в каретном себе сапоги дегтем мажут, забежала туда и давай помазком себе голые ноги холить! Явилась в избу - мать так и ахнула...
Перед вечером проглянуло с запада солнце. По низу аллеи, между стволами, стоят золотистые столпы чистого и холодного вечернего света. Шалаш кончили, - теперь все ново, сухо, в порядке. Яков благодушествует за "чайкём".
- А ты, Яков Демидыч, сказки разные, стихи, былины знаешь?
- Это как побирушки-то на ярмарках кричат? Это я много знаю. Я три лета при свечной лавке жил, ездил торговал с прикашшиками по селам, по престольным праздникам, - нас семь подвод было. Они страсть как кричат, эти калеки перехожие. Как поднимут, поднимут "разжалкие папашечки..."
- А ты можешь по-ихнему кричать?
- Вона, еще бы табе!
И в ту же минуту, поставив чашку с чаем на землю и закрыв глаза, откинув голову назад, стал в нос, на разные голоса вопить:
- Разжалкие папашечки, разжалкие мамашечки, подайте Лазарю убогому, безногому! Ваши ножки ходят, ваши ручки служат, а он того не можа, смальства страдая! Ваша подающая рука, которая подавает, та вовек не оскудевает! Ваша подаянья на огне не горит и в воде не тонет, ее моль не ест, ни ржа не точа! Вы подайте не ради нашего прошения, а ради своей души спасения! Как вы, разжалкие воспитатели, нам подадите, вы своей души спасенью угодите! Разжалкие сестрицы, братцы, мы, как помрем, ничего с собой не возьмем - ни злата, ни серебра, ни богачества, ни имения! Смальства он, Лазарь, не ходил, не служил, согласен он вам за корку служить, каменные горы бить, чем таким несчастным быть! Небесная птица, не можа ее без крыла по воздуху носить, так бедный калека не можа на своих ножках ходить! Разжалкие наши питатели, вы подайте свое верное подаянье ни другу, ни брату, - подайте самому господу богу святу!
Кончив, он открыл глаза, засмеялся и, опять взявшись за чашку и откусывая от кусочка сахару, назидательно прибавил:
- Вот они как кричат, народ обманывают. Их всех надо по тюрьмам рассажать, они там сытые и на всем готовом будут.
- Ну, а какие ты сказки знаешь? - спросили мы. Он подумал, весело глядя в землю:
- Сказки? Про Конькя-горбунькя знаю, про младого Ивана Царевича, как он на охоту ходил, свою царевну добывал, а еще про этого Алексея Божьи человеки...
И, опять прикрыв глаза, начал скороговоркой, мешая сказочный лад речи с обыденным:
- У главном городе у Рыме, при первом царю при Онории, при великом князе Претемьяну, жил, значит, князь со княгинею. Он усердно молился, трудился, просил себе детища у матери госпожи пресвятой богородице. Создай мне, дескать, господи, единую чаду, при младых лет на посмотрение, при старости на призрение. И вскорости, значит, так по его молитве и вышло дело. Алексей Божьи человеки скитался и спасался, а мать с отцом его не узнали, за побирушку почитали. И возговорит он тут отцу-матери, состройте мне, дескать, отхожую келью у красном зяленом саду, где всякий мусор мечут и помои свиньям льют. Зачал он в келье трудиться со всеми своими образами, иконами, с пресвятой госпожой богородицей и тут, значит, и век свой младой скончил. Отворил служка двери, взошел на порог и гроб открыл, а он как живой лежит. И вскричали тут отец с матерью промежду себя: "Сын наш, дескать, возлюбленный, что ж ты над собою сделал? Мы бы тебе в лучшем виде келью отстроили, твою молодость успокоили!"
Когда он кончил и это и, убирая в шалаш чугунчик, хлеб, чашку, сказал, что теперь хорошо бы водочки стаканчик выпить да какой-нибудь закусочки закусить, мы спросили:
- А что ты из закусок больше всего любишь?
- Из закусок-то? - отозвался он. - Да что ж, вот селедочки не плохо закусить, баранинки жареной, пирожка с сомовинкой... ну, еще какой-нибудь там хвостик ветчинки, хунтик колбаски вареной... Да я, по совести сказать, за весь век только один раз сытый был, когда на бойнях у купца в Ельце служил. Там и насчет этого самого щепоточного, насчет баб то есть, было вольно. Ну, только я на это не льстился. Дома дело другое. Там иной раз займешься с какой-нибудь пожилой старушкой, сделаешь ей за работу безделицу какую, ножницы, скажем, поточишь али вялёк, каким на речке белье колотят, вырубишь, вот и расход весь. И самому лестно, и ей удовольствие...

24 июня.

Дождь, дождь и дождь.
С Яковом не видались давно, только немножко поболтали вчера вечером.
Сидит на соломе, ест кулеш из чугунчика. На пне горит свечка, забитая в какую-то жестянку, на стене шалаша чернеет его большая тень. Снаружи, по шалашу, шуршит ветер с дождем, кругом, в саду, непроглядная чернота... Между прочим, опять попробовали попытать его насчет смерти:
- Вот ты говоришь, тебе пятьдесят седьмой, значит, лет через десять, может, и помирать придется. Думаешь когда-либо об этом, боишься?
- Нет, не думаю. Двум смертям не быть, одные не миновать. Чаго ж ее бояться!
- Да как же не бояться, ты только представь себе: вот в такую вот ночь да в гробу, в могиле, на кладбище...
Но он опять стал отделываться шутками, - видно, что разговор этот ему пока (то есть пока он здоров) совершенно неинтересен:
- Да авось туда, в могилу-то, не протечет, мелко не положат...
Разговор о боге тоже перевел на шутку, на сказку о солдате, который попал в рай и остался очень им недоволен: "А, вот оно что, этот рай! Да какой же это рай? Ни трубочки, ни водочки! Кабы трубочки, да водочки, да кисет с табачкём, вот это иная была бы статья!"
- А нам думается, - сказали мы, пытая его, - ничего на том свете не будет, ни этого рая, ни ада.
Но тут он не согласился:
- А как же святые-то в раю живут, если его нету? Нет, это вы глупо говорите. Это выходит, что и бога нету? Кабы его не было, вся бы земля пропала. Не дал бы, к примеру сказать, бог травы, кормов, вся бы скотина поколела...
Потом рассказал, как Христос с дьяволом насчет людей делились - "вот как братья на селе делятся":
- Тебе, говорит Христос, пущай мертвые достанутся, - тебе же лучше будет, мертвых-то ведь больше, а мне, значит, живые... А потом обдумолся да и на попятный: ведь как же, ведь все они, живые-то, тоже когда-нибудь мертвые будут? И, значит, сошлись на том, что которые упасутся - ему, богу, а которые нет - дьяволу...

26 июня.

Дождь. Разговор о цели жизни:
- Яков Демидыч, для чего ты на свете живешь?
- Как для чего? Вот ваш сад караулю.
- Да нет, я не про то. Для чего ты на свет родился, для чего на земле существуешь?
- А господь его знает.
- Значит, не знаешь?
- А кто ж это знает?
- Да ведь надо знать. Надо думать, додумываться.
- Я и думаю.
- Ну, и что ж ты надумал?
- Надумал-то? По совести сказать, не знаю.
- А может, ты живешь только для того, чтобы есть, пить, спать, потомство плодить и жить в свое удовольствие?
- Нет, это я бы заскучал.
- Значит, ты живешь не для этого? Но тогда для чего же?
- А чтоб радость была.
- Радость! А это разве не радость, - сладко есть, сладко пить, с женой красивой спать, богатым и почетным быть?
- Это сама собой.
- Значит, не в этом одном дело?
- Стало быть, что нет.
- А в чем же?
Думает. Потом смеется:
- В чем да в чем! Мы вот так-то возили раз с покойником родителем хлеб с поля, а я и пристань к нему, - что, да как, да зачем, - я тогда еще совсем коростовый был, - а он молчал, молчал, да и говорит, наконец: "Вот как пущу тебе, малый, по ушам кнутом, тогда узнаешь зачем!"

28 июня.

Завтра уезжаю на юг, хотя ехать уже не хочется: опять наступили прекрасные дни. Нынче Яков сказал мне:
- А народ у вас тут глупый, господа хорошие. Я вчера пошел на деревню серничков купить, иду задворками, а на гумне мужик стоит, а по меже ко ржам во весь дух бежит девочка лет семи али восьми... Бежит и навзрыд плача, спешит изо ржей телушку выгнать, а он стоит и орет на все поле. Длинный, долговязый, морда злая, скучная - и орет безо всякой совести: "Опять телушка во ржи, так-то твою так? Ты так-то за ней глядишь, распротак твою так?" - Я просто диву дался, до чаго свинья, невежа! Можно разве так-то на свое дитя кричать?
- Ну вот, а ты говоришь, что лучше нашей державы и лучше нашего народа во всем свете нету, - сказал я.
- А що ж? - поспешно и бодро ответил он. - Конешно, нету. Только, конешно, нас учить надо. Кабы подойтить к этому самому дураку да дать яму, щоб красные сопли потекли, небось в другой раз не горланил бы так-то! А еще и то сказать: не все ж и у вас подобные. Я вот нынче утром пастуха у вас за гумном видел: ну, до чаго хорош! - сказал он, вдруг засмеявшись и засияв от восхищения. - Сядит на меже и портки себе жжет! Скотина по всему полю разбрелась, а ему и горюшки мало! - Вынул это стекло жгучее и наводит на портки: как солнце из-за облака выйдет - от порток дым столбом! Що ж, ты, говорю, дурак, делаешь, ай маленький? Ведь тебя жанить давно пора! А у него рот до ушей от радости: да уж больно, говорит, чудно, дяденька! - А где ж ты ее взял, это самое стекло? - А мне брат солдат принес... Нет, - сказал он с удовольствием, - наш народ хороший, обоюдный!
Я сообщил ему, что завтра уезжаю.
- Ну, що ж, - сказал он весело и равнодушно. - Дай бог час. Живы будем, еще, можа, повидаемся... А далеко едете-то?
Я ответил, что на юг, к морю, купаться.
Он весело изумился:
- Как купаться? Да вы бы дома-то, в речке? А какие же там жители? Наши ай немцы?
- Там больше татары, - ответил я.
- А! - сказал он, немножко насмешливо улыбаясь. - Этих я люблю. Они, слух есть, нами сто лет владали. А известно - конь ездока любит. Опять же смирный народ, ласковый. Скажешь ему: здорово, мол, князь, есть платки? - он так и вскинется весь: "Есть, бачка, есть!" - "А магометовы портки?" - "Тьфу, не хорошо, грех так-то говорить!" И больше ничего. Не то что жиды - те страшные обидчивые... А скучать вы не скучайте, - прибавил он неожиданно, уже давно, видимо, угадав, что мне не хочется и немного грустно уезжать, - это всегда так перед отъездом, все будет жалко чего-то, а в дороге, глядь, и разгулялся и забыл всех...
И, поднявшись, бодро пошел к огню, который, как всегда, пылал в земляной печурке против шалаша под липой, и на ходу легонько притопнул лаптями:

Сова ль моя, совка,
Сова ль моя, вдовка!


Приморские Альпы. 1927

[p.s.]И светло на душе после прочтения, и отчего-то грустно.[/p.s.]


Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Абориген Четверг, 14.12.2017, 17:20 | Сообщение № 80
Старейший
Группа: Администратор
Сообщений: 14822
Статус:
Гарри Бардин

"И вот наступило потом…"

Победа

Победа вошла сначала голосом Левитана из репродуктора. Потом ликованием всех обитателей бараков. Все обнимались, плакали и смеялись. А потом появился командир части, капитан первого ранга Колобов. Огромный мужик. За ним еле поспевал ординарец с подносом, на котором стоял графин с водкой и две рюмки. Колобов с каждым офицером выпивал рюмку «за победу». Комнат было много, но командир с честью прошел испытание. Через несколько дней неподалеку, на стадионе, праздновали победу. Оказалось, что победа для детей имела свой вкус. Тетка в белом фартуке доставала специальной ложкой шарики мороженого из большого бидона, накрывала их вафельными пластинками сверху и снизу и протягивала это чудо нам, детям. Мы впервые в жизни попробовали мороженое. Впервые я услышал, как звучит духовой оркестр — и полюбил навсегда.
А потом был концерт на стадионе. Выступали матросы. Пели, плясали. Выехал грузовик, покрытый красным кумачом, с открытыми бортами. На платформе стояла моя мама. Молодая и красивая. Я знал, что мама умеет петь.
Знал, потому что мне она много пела. Но тут она пела для всех. И запела она знакомую песню из фильма «Золотой ключик, или Приключения Буратино».

— Далеко, далеко за морем
Стоит золотая стена…


А заканчивалась песня словами:

«Но где отыскать этот ключик
Никто не рассказывал мне…»


Прошло много лет. Я приехал в Саратов. Однажды обмолвился, что когда-то жил в Энгельсе. А это напротив — через Волгу. Устроители моего приезда тут же посадили меня в машину, и мы поехали в Энгельс. Стадион остался, бараков уже не было. Но все было не так. Даже белые цветы, росшие у заборов, были другими. Мы их называли «граммофончики». Я понял, почему цветы другие. Потому что я другой. Я смотрел на них сверху, а тогда они были ближе, ведь я был маленький. Я стоял у забора стадиона, в ушах звучало мамино «Далеко, далеко за морем…» Я сел в машину и мы поехали назад, в Саратов.
Саратовцы, принимавшие меня, предложили мне пообедать, так как вечером предстояла моя творческая встреча. Я не отказался. Они выбрали по своему вкусу кафе. Мы вошли и сели. Вдруг ко мне подходит милая дама-администратор кафе и говорит:
— Гарри Яковлевич! Наше кафе «Буратино» почетным гостям вручает наш сувенир.
И протягивает на ладони золотой ключик.

«Но где отыскать этот ключик
Никто не рассказывал мне…»


Мама! Я отыскал для тебя этот ключик!



Урок милосердия

Уже в младших классах были замечены мои артистические наклонности, поэтому однажды пионервожатая поручила мне выучить огромное, трудно произносимое стихотворение и прочитать его со сцены в очередную годовщину со дня смерти В. И. Ленина. Я отнесся очень ответственно. Стихотворение выучил, но очень при этом волновался. Когда начался вечер, пионервожатая поставила меня за кулисами.
— Стой, репетируй. Когда тебя объявят, я тебя выведу на сцену.
Я стоял в темноте кулис и, зажав уши, повторял еще и еще свое проклятущее стихотворение. Я ничего не видел и ничего не слышал. Я был поглощен собственным волнением и ожиданием выхода на сцену. Я не представлял, сколько прошло времени. Но где же пионервожатая? Я осторожно выглянул из-за кулис. На сцене было темно, как и за кулисами. Вообще везде было темно. Никого. Тишина. Никакого концерта. Я осторожно спросил в темноту: «Есть кто-нибудь?»
Никто мне не ответил. Никого не было. Я заревел. Заревел так громко, что в зале раздался знакомый голос школьной технички.
— Кто здесь?
— Я.
— Ты чего здесь делаешь?
— Я должен читать стихотворение про Ленина.
И тут она меня окончательно убила:
— Так концерт давно кончился!
Я заревел в полную силу. Как же так? Я переживал, волновался — и все зря?
И тогда техничка — добрая душа — сказала: «Не реви». Куда-то побежала, включила свет в зале, села в первый ряд и сказала: «Читай!»
Я без запинки прочитал ей стихотворение, в конце моего выступления раздались аплодисменты. Мне аплодировала эта добрая женщина. Я, счастливый, оделся и побежал, окрыленный, домой. Чтобы запомнить эту техничку на всю жизнь.


Делай что дОлжно и будь что будет //
 
Форум » Беседка » Мир увлечений » Книги, которые мы выбираем (Интересные, любимые, вобщем разные)
  • Страница 8 из 8
  • «
  • 1
  • 2
  • 6
  • 7
  • 8
Поиск:
* Форум * Новые сообщения * Поиск * RSS *

Сегодня заходили на форум:  Абориген

Рейтинг@Mail.ru Администрация сайта может не разделять мнения авторов, но всякое мнение имеет право быть услышанным
При полном или частичном использовании материалов ссылка на сайт "Катайск - это мой город" обязательна
Copyright kataisk-zayral.ucoz.ru © 2018      Создать бесплатный сайт с uCoz   
Вверх страницы

Вниз страницы